— Собирай вещи, Сенч. Очень обяжешь, если сделаешь это тихо и быстро.
В замешательстве, я покорно отстаю от стены и медленно выхожу на кухню. Надо немного побыть одному.
Черт!… Какой же я все-таки идиот!.. Это ж надо так сильно оскорбить человека, что он меня уже больше видеть не может… Я сижу на кухне и напряженно пытаюсь найти хоть какой-нибудь выход из сложившейся ситуации. И понимаю, что никакого выхода нет. Кроме того, который был мне только что предложен. Конечно, можно пойти и попробовать извиниться… Но только как это, «извиниться»? За то, что за все это время, что мы живем вместе, не разглядел страдающего по мне сердца?.. Или за то, что до сих пор так и не могу вспомнить влюбленного в меня человека, который до сих пор настолько подробно помнит меня самого семилетней давности?… Или за то, что не оставил ему никакой записки сегодня утром, когда он так сильно в этом нуждался?.. Или за то, что не смог правильно отреагировать на только что сделанное мне признание в любви?.. Да это все равно что какого-то убить ненароком, а потом думать, что можно отделаться одними извинениями… А уж идти объяснять ему, что я сам по нему уже порядком сохну — в этом контексте и вовсе будет смешно. Он не поверит и будет абсолютно прав. Если человек кого-то любит, то должен быть как минимум внимателен к предмету своей любви. А я так уже эту разрекламированную Фейгой внимательность продемонстрировал, что уж дальше некуда…
Я вспоминаю то, что он говорил о спасении, основанном на чужом страдании. И понимаю, что не вспомнив того некогда влюбленного в меня студента, я даже не могу оценить эту, принесенную мне жертву. Единственный выход для меня — отказаться и от жертвы, и от спасения. Я иду к рюкзаку за записной книжкой и начинаю искать себе вписку на ночь. «Не думай, только не думай, ни о чем не думай," — твержу я себе, набирая номер Линды. Голос не должен дрожать, а для этого надо не думать о том, из-за чего я ей звоню. Линда, Линда, мне страшно необходима Линда с ее тупой бабской мудростью, с ее диким прагматизмом и невосприимчивостью к тонким душевным материям. Потому что объяснять, что бывает, когда два единорога охотятся друг на друга, я сейчас точно не в силах. А объяснений от меня в любом случае потребуют.
— Ну, приходи, конечно… — жуя, отвечает на том конце провода Линда. — А чего так срочно? Ты ж вроде как с мужиком, говорят, теперь живешь.
— Видимо, уже нет, — хриплю я в трубку, отчаянно сжимая себе переносицу.
— А… Ну, приходи, если все так плохо.
Я захожу в комнату. Штерн неподвижно лежит на спине посередине кровати с закрытыми глазами. «Ну, скажи что-нибудь!» — мысленно кричу ему я. — «Ну хоть что-нибудь, чтобы мне не надо было никуда от тебя уходить!».
— Ключи оставь на столе, — не открывая глаз, усталым голосом произносит он.
Ну, да… Все правильно… На какое я вообще могу рассчитывать прощение после всего, что ему тут высказал?.. Изо всех сил стараясь не дышать, чтобы случайно не издать какого-нибудь жалостного звука, с трудом различая дорогу от слез, я иду к столу, выдвигаю ящик и беру оттуда диск с музыкой семнадцатого века, который он мне подарил еще до того, как я к нему переехал. Наверное, эту вещь я все же могу с собой взять. Я запихиваю его в рюкзак, вытаскиваю на стол ключи с зелененькой рыбкой и, все так же не говоря ни слова, ухожу из дома в наступившую темноту, как какой-то безвольный ходячий мертвец…
У Линды на моих глазах происходит шумная сцена ревности. Ее нынешняя любовь вернулась домой, не сообщив о том, что задерживается, и это тут же вызывает в памяти обеих сторон все накопившиеся друг к другу претензии. В течении как минимум полутора часов я, сидя в единственном кухонном углу, выходящем за траекторию перемещения тел и летающих по воздуху предметов, наблюдаю весь спектр традиционных способов усугубления и разрешения семейных конфликтов. Тут и битье тарелок, и питье корвалола, и таскание друг друга за волосы, и крики, и объятья, и слезы, и хлопанье дверьми, и рыдания на балконе — всего не перечислить. Я даже почти рад тому, что они так громко шумят: сопереживать им я не в состоянии, а от собственных невеселых мыслей их неистощимая энергия меня хоть немного, да отвлекает. Но вот когда, наконец, мир в семье восстановлен, томная красавица Ольга отправляется спать, и я остаюсь на кухне наедине с Линдой и переполненной пепельницей, дело доходит и до меня:
— Ну, давай, рассказывай, донжуан. Ты-то из-за чего ушел? Ты ж вроде с мужиком жил? У тебя дома точно такого бардака нет, как у меня. Это только две бабы на такое способны.
Я отрицательно мотаю головой. На оба вопроса и на оба утверждения.
— Не ушел. Не жил. Такого точно нет. Нет, не только.
— Приставать что ли к тебе начал?
Опять мотаю головой.
— Так ты из-за этого что ли свалил? Что он не начал?
— Нет, Линда, — вздыхаю я. — Меня выгнали за то, что не начал я.
— А чего не начал, если хотел?
— Дурак потому что. Трус и дурак…
Хорошо разговаривать с Линдой. Все так просто получается. До омерзения просто.
А ночью я содрогаюсь в рыданиях, лежа на его груди в сумрачном лесу. Он долго лежит, не двигаясь, запрокинув голову и опустив руки. И только когда я начинаю совсем уже захлебываться, опускает ладонь на мой загривок.
— Хватит рыдать, Сенча. Все у тебя когда-нибудь будет хорошо.
Я отчаянно мотаю головой и реву еще громче.
— Ну все, хватит уже надо мной издеваться. Возьми себя в руки, — он дергает меня за волосы. — В последний раз с тобой здесь, давай хоть на звезды посмотрим.
Я всхлипываю, вытирая рукой нос. Он переворачивается вместе со мной на бок, и я поворачиваю голову кверху. Там ничего нет. Одно только темное беззвездное небо.