— Давай, ты не будешь говорить о том, в чем совсем не разбираешься? Если хочешь знать, то евреям вообще-то запрещено применять магию. Кроме тех случаев, когда ты этой магии кого-то обучаешь. Но продолжай-продолжай… Мне уже любопытно.
Я кое-как доканчиваю, не забыв про Калибана, и только в самый последний момент решив, все же не упоминать профессора Гумберта.
— Ну, разумеется, я такой маньяк, — говорит он с тяжелым вздохом. — Специализируюсь на маленьких ученых андрогинчиках. Заманиваю их в таинственные сумеречные леса, где Вергилий встречался с Данте, и там закапываю их хладные пресыщенные мною тела.
Я слушаю его, открыв рот, и только, когда он заканчивает, я понимаю, что на самом деле он гонит.
— Не хочешь мне отвечать? Хорошо. Тогда я собираю вещи.
Он молчит, напряженно смотрит в стену. Потом поворачивается ко мне с потемневшим взором:
— Ты… Ты, серьезно хочешь сказать, что способен прожить с кем-то бок о бок два с половиной месяца и за это время так и не понять, как человек в действительности к тебе относится?
— Да, именно это я и хочу сказать. Что не понимаю. Зато я очень хорошо понимаю, как ты относишься к этой твоей «невозможной возлюбленной», что так отчаянно хранишь ей со мной верность. Два с половиной месяца! Так трогательно. Особенно если учесть, что я тебе явно ее чем-то напоминаю. Думаешь, я не вижу, с какой нестерпимой тоской ты иногда на меня смотришь? — говорю я с раздражением.
— Да ничего ты не видишь! — взрывается он. — Ты вообще ничего не понимаешь! Ты живешь со мной в одной комнате, ты ешь приготовленную мною еду, ты читаешь мои книжки, ты вот уже сколько времени слушаешь и смотришь то же, что и я. Черт возьми, Сенч! Ты спишь со мной в одной постели и носишь мое кольцо! Но ты до сих пор ничего не видишь и не понимаешь! Занимаешься со мной любовью во сне, и ничего не чувствуешь! Ты даже стихи мои прочитал, и все равно ничего не понял! Фейга с Лисой, и те с самого начала все поняли! А ты, даже поговорив с Фейгой, ничего так и не понял! Приходишь и устраиваешь мне тут истерики! Когда не ты, а я должен задавать тебе все эти вопросы о том, что ты, черт побери, здесь делаешь!
Я стою, оглушенный этой его инвективой: никогда не видел его в таком состоянии. вообще не знал, что он способен к такому бурному выражению эмоций. Стою и пытаюсь понять, что же такого разглядели в нем Фейга с Лисой, что за все это время не сумел понять я. Стихи, будь они не ладны… эти его стихи! Они их не видели. Но я их видел, и именно поэтому у меня в голове ничего не укладывается.
— Есть только один вариант, при котором твои претензии были бы уместны, а мои — нет, — подумав, говорю я.
— Да, правда? Все-таки есть? Не озвучишь? А то самому даже интересно…
— Это возможно, только если… — и тут меня накрывает. Я не могу справиться с собой, потому что перед глазами у меня вдруг встают эти его строчки: черные буквы начинают сочиться кровью, но я все равно вижу слова, из которых они составлены. Слова эти, словно булавкой, пригвождают меня к стене, втыкаясь мне в сердце. В мое сердце. Для того они и были написаны.
— Давай, договаривай, — мрачным тоном роняет он. — Должен же кто-то сказать это вслух.
Не может такого быть!.. Я же помню даты!.. Но я смотрю на его напряженное почти жестокое лицо. И понимаю, что может. Но произнести вслух я уже ничего не могу, потому что внезапно обнаруживаю у себя в горле комок. Исписанные листки с кровоточащими буквами не дают мне собраться с мыслями и самому подобрать слова. В моей груди опять, как тогда, возникает холодная пустота. Я смотрю в его синие глаза, и оттуда из глубины его зрачков на меня с невыразимой тоской глядит та самая Бездна. Хватая воздух ртом, все-таки спрашиваю:
— И… и давно ты…?
— Давно, — отвечает мне Бездна.
— Насколько давно? — спрашиваю я, опуская глаза, и дальше гляжу в пол, потому что смотреть в эту бездонную обжигающую холодом пустоту больше не в состоянии.
— Ну, в терминальную стадию это все перешло в сентябре…
«Терминальная стадия»… Да я в сентябре только в библиотеку устроился, а до этого вообще ни разу его в глаза не видел!
— А если тебе интересно, — тем же убийственным тоном продолжает он, — с какого времени я инфицирован, то… то с тех пор прошло уже семь лет. Семь с половиной, если быть точным.
Я вспоминаю первую дату на тех листках со стихами. Ерунда какая-то!.. Мы даже знакомы не были!..
— Не помнишь?
Я изо всех сил пытаюсь вычленить из памяти все мои встречи, вписки, пьянки тусовки в первый мой год жизни в городе.
— Мы в Университете с тобой вместе учились.
Не может быть! Я, конечно, не особо поддерживал общение со своими сокурсниками, но не настолько же. И потом он явно учился на несколько лет старше.
— У меня тогда была другая фамилия.
Бог с ней, с фамилией!.. Но не мог же я забыть это лицо с этими глазами!..
— Не помнишь… А ведь мы с тобой почти год сидели на расстоянии не более пяти метров друг от друга.
Я яростно трясу головой.
— Сидели-сидели… — говорит он с какой-то прямо садистской интонацией. — У тебя еще растафарка такая была сине-желто-оранжевая, ты ее еще за ухо каждый раз заправлял, чтоб читать не мешала. На левой руке у тебя было пять фенек: одна из черного кожаного шнурка с узелками, остальные бисерные. А на правой, кажется, три — две нитяные и одна широкая бисерная… И шмоточки все твои старинные помню, которые ты до сих пор иногда носишь. Джинсы только у тебя все время какие-то дурацкие были, на три-четыре размера больше, чем надо….
Я поднимаю голову — как раз чтобы увидеть, с каким выражением он смотрит мне в глаза, когда с той же мрачной решимостью произносит: