Из жизни единорогов - Страница 37


К оглавлению

37

— Вот и молчи тогда, — произносит он уже более спокойным голосом и отворачивается к компьютеру.

Я все еще сижу на полу, а внутри меня — темная зияющая пустота, словно заглянул в Бездну, а она глянула на меня в ответ.

— Скажи, пожалуйста, это ведь не вымышленный персонаж? Этот человек действительно существует?

— К сожалению, да, — затаив дыхание, отвечает он.

Через какое-то время, все еще сидя на полу, я понимаю, что давно уже не слышу звука клавиш. Он сидит, опершись локтями о стол и закрыв руками лицо. Я встаю и засовываю папку туда, где она стояла. Потом просматриваю вытащенную книгу, это оказывается Фаулз, но его я сегодня читать точно не буду. Беру другую. Вдруг до моего уха доносится нервный смешок.

Я оглядываюсь, он сидит ко мне вполоборота. Глаза блестят, губы еще дрожат от беззвучного смеха.

— Такой маленький хрупкий Сенч, трогательный в своем невинном любопытстве, шарится по книжному стеллажу, просовывает мне сквозь ребра свои тонкие прозрачные пальчики и выковыривает из моей вскрытой грудной клетки кровавый клокочущий сгусток. Не все целиком, конечно, а так — сколько в ручку поместилось… Внимательно осматривает, как какую-нибудь шишку или ракушку, кровь стекает длинными липкими каплями по его изящному запястью и с характерным чпоком шлепается на пол. «Да, красиво!» — изрекает свое суждение Сенч, а потом, так и сяк повертев в пальцах мясистый комок, возвращает его на место. Он очень аккуратный, этот маленький кинестетик, если уж берет что-то потрогать, всегда возвращает туда, где взял.

Я, как завороженный, слушаю его вкрадчивый тихий голос, а внутри у меня все холодеет. Будто я наяву оказался в том самом ночном лесу, в котором видел себя и его во сне. Я начинаю с ужасом осознавать, что совсем не знаю человека, с которым я живу. Ну, да меня он тоже, положим, не до конца знает.

— Что ж ты на прозу-то вдруг перешел? — глухо спрашиваю я и сам удивляюсь звучанию своего голоса.

— Не умею так быстро стихами изъясняться, — одними губами улыбается он. — Но ты так по-детски непосредственен в этой своей невинной жестокости, что просто невозможно не умилиться.

Интересно… Мне вдруг становится страшно обидно за адресата его виршей. За что же тогда она удостоилась посвящения «жестокому ребенку»?

— Ну, что мне сказать вам на это, доктор? — я со вздохом оборачиваюсь к полке и говорю громко, чтобы он слышал каждое мое слово, даже не видя моего лица. — Если грудная клетка разломана и вскрыта самим обладателем, а сердце в течение стольких лет и с такой методичностью используется в качестве чернильницы, то обнаружив такую вещицу стоящей на книжной полке, нельзя не проникнуться к ней хотя бы чисто анатомическим любопытством… Впрочем, насколько мне известно, в мужской лирике слово «сердце» обычно используется в качестве метафоры другого органа. Так что мое сравнение с чернильницей несколько неуместно, и лучше будет сравнить этот явно не по назначению используемый предмет с каламом.

— У меня просто слов нет! — с яростью шипит он.

Захлопнув дверь, выходит из комнаты, и через минуту я слышу еще один громкий хлопок. Ага, пошел курить на лестницу. При том что дома обычно вообще не курит. Я между тем выбираю, наконец, что я буду читать сегодня вечером. Быстро пролистывая, нахожу по памяти нужное место и, заложив его пальцем, не торопясь выхожу вслед за моим разгневанным противником на площадку.

Он стоит, облокотившись о перила, с сигаретой в дрожащих пальцах — как и был, в одном халате, и в этой своей нервозности страшно похож на того себя в моих первых снах, когда он упорно не желал на меня смотреть. Я подхожу к нему, становлюсь рядом в ту же позу, открываю книгу и начинаю читать:

— «Всякий раз при встречах с Амарантой Урсулой, особенно если она принималась обучать его модным танцам, он испытывал чувство беззащитности, ему казалось, что кости у него становятся мягкими, как губка, — это было то самое ощущение, которое некогда смутило его прапрадеда в кладовой, куда Пилар Тернера завлекла его под предлогом гадания…» Это самое точное описание любовного томления, которое я вообще где-либо встречал. Тонны бумаги можно исписать стихами, но ничего лучше этих размягчающихся костей не придумаешь. Я тоже пытался поймать словами это ощущение, но ничего даже хоть сколько-нибудь близкого к этим костям не получается, и не думаю, что у кого-то получится…

Он тихо смеется, затягиваясь сигаретой. Потом, даже не загасив ее, кидает в пролет, и с улыбкой обнимает меня за плечи.

— Ты знаешь, я бы даже случайно не хотел наткнуться на твою поэзию, — шепчет он.

— У меня все не так откровенно.

— И все-таки… И эти мои вещи — они тоже не для чтения. Их вообще никто не должен был видеть. Я… ты будешь смеяться, я просто забыл про них. Потому они и остались стоять на полке. Не думай обо мне плохо. Даже если тебя что-то там резануло.

— Я не думаю.

Он обнимает меня еще крепче, прижимаясь носом к моему виску, и совсем тихим шепотом произносит:

— Хорошо все-таки, что ты есть, Сенча.

* * *

А ближе к ночи неожиданно раздается телефонный звонок. Штерн, не отрываясь от монитора, просит меня выйти из комнаты. Я поднимаюсь с кровати, забираю Маркеса и сажусь на кухне. За то время, что я успеваю прочесть с десяток страниц, из комнаты не раздается ни единого слова. Я, думая, что разговор уже окончен, заглядываю в комнату и вижу, как он лежит, закрыв глаза, на кровати с трубкой у уха, а из под ресниц тянется к виску тонкая поблескивающая в свете настольной лампы полоска. Он открывает глаза и машет мне рукой, чтобы я вышел. В дверях я слышу, как он говорит в трубку: «Нет-нет, я один». Неужто та самая тайная неразделенная любовь?… Я стою посреди кухни, и никакой Маркес не может меня отвлечь от мыслей о том, что же это должны быть за отношения.

37