— Ну, пока это отчасти и мой дом. В моем распоряжении диванчик на кухне.
Штерн в ответ кивает, и я вижу на его лице незнакомое мне выражение какой-то беспредельной тоски.
— У них хоть хватит ума вызвать вам скорую, если опять начнете терять сознание?
Мне не очень нравится такая перспектива. К тому же я не особо уверен, что случись со мной что-то ночью, занятые друг другом влюбленные обратят на это внимание. Но, я чувствую, что необходимо отдать должное Фейге:
— Она очень ответственный человек. Если она поймет, что что-то не так, то сумеет среагировать.
— Ладно, — без энтузиазма кивает он. — С дщерью Израилевой, допустим, разобрались. А откуда взялась та, другая?
Я морщусь, отчаянно тру глаза, пытаясь выиграть время, чтобы придумать мало-мальски пристойную формулировку. Но на ум так ничего и не приходит.
— Откуда взялась…Бог ее знает… Да просто решила, что ей до зарезу надо со мной переспать. А я был настолько пьян, и настолько расстроен из-за Фейги, что в общем был совершенно не против. Ночью было все так замечательно, а утром выяснилось, что… ну, в общем, просто захотела со мной переспать, и все.
Когда я убираю руку с лица, Штерн все еще смотрит на меня, приоткрыв рот и хлопая своими длинными ресницами.
— Послушайте, а это точно с вами было — то, что вы мне рассказываете? Вы это не только что выдумали?
— О, господи! Док! Ну не от удара же я в обморок грохнулся! Я вчера весь вечер бухал, черт знает, в каких количествах, а ночью практически не спал, потому что занимался тем, что вы называете «телесным взаимодействием». Меня с утра шатает.
Он хмурится, закусывает губу, потом вздыхает:
— И часто с вами такое случается?
— Нет, такое… такое со мной было в первый раз. И надеюсь, в последний. То есть напиваться, конечно, случалось, а вот чтобы так в девушке не разобраться — такого еще никогда не было.
— Так вы, пан Сенч, оказывается, ведете разнузданную половую жизнь… — говорит он с усмешкой.
— Ну, можно сказать и так… Хотя с формально-физической стороны, врачами она за таковую не признается… Опыт есть, а жизни как бы нету.
— Без подробностей, пожалуйста.
— А что это так ужасно?
Он кивает.
— Впрочем, в вас почти все ужасно, — обреченно сообщает мне он.
— В «нас», это в библиотекарях? — ерничаю я. Очень уж мне не нравится, когда меня вот так запросто — одним словом — относят к коварному женскому полу.
— Нет, лично в вас.
Вот это да!
— А-а… а что же вы тогда со мной общаетесь?
— Это и есть самое ужасное, — он морщится, лезет за пазуху, начинает тереть левый бок.
— Что случилось?
— Да, ерунда. Сердце просто болит. Нет, с ним все в порядке. Невралгия.
Знаю я эту невралгию… Видимо, все же права была Фейга, когда сказала, что его тоже кто-то не любит. Неспроста это его неучастие «в половом отборе». Я смотрю на читателя Штерна, со слезами в глазах массирующего себе ребра, и мне становится его безумно жалко.
— Эй, — я беру его за руку.
Он зажмуривается и стискивает мне пальцы:
— Только молчи, ладно? Очень тебя прошу, — скороговоркой шепчет он.
Так в молчании, рука в руке, мы доезжаем до места. Блюзы явно оказывают на него врачебное действие.
— Места безрадостные, — произносит он уже обычным своим меланхолическим тоном, глядя на наш район.
— Других пока нет.
— Ладно, берегите себя, — говорит он мне на прощанье, хлопая меня по колену.
— Спасибо! Извините, что заставил понервничать.
— Да всегда пожалуйста…
Я высаживаюсь, а ему ехать дальше на север к другой ветке метро.
Своим — пока что своим — ключом я открываю дверь в квартиру и вижу на вешалке зеленый полушубок, под которым стоят зеленые же высокие сапоги на меху. До меня наконец доходит, какую Янку имела в виду Фейга, и мне становится дико стыдно. Стыдно и грустно. Пока я, как Леопольд Блюм, выдумывал ей несуществующих любовников, пытаясь объяснить ее поведение ветреностью и неутолимой любвеобильностью, она почти год разрывалась между двумя людьми. Причем держала это в такой тайне, что даже Лиса, как выяснилось, ничего не знала. А я был настолько уверен в себе, что предпочитал думать о ее переживаниях и отлучках, как о мимолетных увлечениях, хотя она столько раз давала мне возможность понять, что это был всего лишь один, но очень значимый для нее человек.
Наверное, мне было бы легче, если бы этим человеком в результате оказался мужчина. Тогда бы можно было все списать на женский инстинкт продолжения рода, на желание социальных гарантий, на в принципе обычное для любого человека стремление «стать как все». Если бы даже это был бутч или просто другой транс — кто-то более брутальный и мужественный, нежели я, то может быть, я бы тоже не слишком расстраивался. Но тут была женщина, при этом не просто женщина. Это была Янка, рок-звезда «Лабриса» — человек настолько похожий на меня физическим складом, тембром голоса, манерой держаться и даже некоторыми характерными жестами, что от первой встречи с ней у меня надолго осталось впечатление какого-то чудовищного объемного зеркала.
Впечатление это было тем более неприятным, что все то, что я давно привык считать моими личными особенностями, в Янке было, как назло, нарочито женственным. При том, что те черты, которые сам я в себе до жути не переносил и все время пытался с ними бороться, у нее были как-то особенно гипертрофированы. Напряженная жестикуляция, какая-то надломленность принимаемых поз, угловатость и как бы незавершенность движений — все то, что обычно с первого взгляда выдает внутренний конфликт и неприспособленность к внешнему миру и что даже не во всяком подростке смотрится естественно. Грустно было теперь думать постфактум, что Фейге во мне нравилась именно эта ненавидимая мной хрупкость и неистребимая женскость.